Василий Лебедев - Золотое руно [Повести и рассказы]
Он замолчал надолго. Потом, уже под утро, заскрипели полати — Шалин спустился на пол. Его длинная фигура приблизилась к постели Ивана.
— Не спишь?
— Нет, — ответил Иван.
— Допьем? — спросил Шалин и взял бутылку.
Иван отказался.
Шалин допил водку из горлышка, вместо закуски хватил ртом воздуха, словно собирался нырять. Постояв немного, он безвольно опустился на постель в ногах у Ивана и вдруг неожиданно, без слез заплакал, ткнув лицо, как колун, в свои длинные худые колени.
— Лучше бы утонуть мне, Ива-ан! — стонал он и скрипел зубами. — Лучше бы ты убил меня топором…
— Бог с вами, Андрей Варфоломеич, это нечистый меня…
— Лучше бы нам с тобой в Кронштадте расстрелянными быть, все в своей земле лежать…
— Так вот и пойдемте обратно, Андрей Варфоломеич, а? — оживился Иван и тронул его за плечо.
Шалин поднял голову, утерся рукавом и ушел на полати.
— Мне, Иван, и там места нет: я сын торговца, а там сейчас такие не в чести, ни на службу меня, ни на работу — никуда, — ответил Шалин с полатей печально.
— А мне как там?
— А тебе, думаю, можно. Пиши в Москву.
— Писано-переписано — без толку…
— Не доходят. Надо самому заявиться, не иначе.
— Да как? Вразуми, Андрей Варфоломеич!
— Как пришел, так и уходить надо. Другого хода тут и я не вижу, а как это сделать — ума не приложу: весь сейчас не двадцать первый год, а тридцать восьмой, не та граница… Попробуй, раз со мной не хочешь, может, чего и выйдет. Финны, может, тебе помогут. Есть надежные-то?
— Как не быть! Для человека всегда люди найдутся…
— Ну, действуй. Иван, действуй!
Встали оба поздно. Иван внизу озяб раньше Шалина, но кутался и ежился под одеялом до тех пор, пока собака не запросилась на волю. Поругиваясь, что не дала ему доспать, он встал и выпустил ее. Поглядев на толстый слой льда на стекле, Иван накинул на плечи зипун и растопил печку, после чего умылся и оделся полностью.
За завтраком Шалин опять было завел разговор с целью сбить Ивана с толку и увлечь за собой.
— Хочешь домой-то, Иван? — спросил он.
Тот лишь вздохнул в ответ.
— А там сейчас колхозы.
— А это чего такое?
— А это общая земля и все вместе работают. Хочешь не хочешь, а иди. Согласишься так жить?
— Ну и пускай. Свои, чай, все кругом, чего ж?..
— Председатель выдаст всем с утра по казенным порткам, да по рубахе, да по куску хлеба — и на работу, а вечером одежку-то сдай. А как обед-то придет — вытащат общий котел каши на полосу да как начнут жвыхать, только за ушами трескоток!
— Ну и пускай во здоровье…
— А ложки-то у всех разные: у кого большие, у кого маленькие.
— Вот и хорошо, лентяям и надо поменьше!
— А если наоборот?
— Ну и пускай! — дрогнувшим голосом ответил Иван с такой решимостью, что Шалин больше не приставал и только посматривал на расстроенного хозяина.
Иван тоже искоса поглядывал на гостя, сыро шмыгал носом и с нелегким чувством замечал, что Шалин уже не тот, какой-то подавленный, не горластый. Когда днем Шалин хотел покататься по лесу до магазина. Иван прикрикнул на него, и тот, не спрашивая, подчинился. Иван лишь потом объяснил, что его, если узнают, — убьют. Шалин стал еще печальнее.
Ночью они опять не спали долго. Под полом было слышно, как верещали мыши и катали там что-то, должно быть картошку.
— Счастливый ты, Иван, — вдруг сказал Шалин таким голосом, как будто спросонья.
— Велико счастье!
— Счастливый. Ты, я знаю, теперь обязательно пойдешь туда.
Иван не ответил, но почувствовал прилив какой-то радости и сам поверил ненадолго, что он счастливее Шалина.
— Так-то оно так, да отвык уж…
— Чего уж мудрить, Иван? Вижу я тебя, как ты горишь. Теперь ты все равно туда пойдешь.
— Нечего мне там делать!
— Наверно, твой дед Алексей еще живой, — продолжал Шалин, уже сам искренне увлекаясь. — И батька мой — тоже… А хорошо там в наших краях! Речушка светлая-светлая, помнишь? Телята белоголовые пьют, забравшись по брюхо, а подпасок их по батюшке, и по матушке… ха-ха-ха! Помнишь? Хорошо… Родина… А помнишь, Иван, луг по реке, как идти от мельницы к вашей деревне?
— Помню.
— Приснился тут мне как-то… Иду вроде я по нему, а цветов всяких — так и пестрит в глазах! Медом пахнет… Итак хорошо сделалось мне… Раскинул я вот этак руки, упал лицом в цветы-то, да и… на мокрой подушке проснулся… А помнишь, по вечерам, деды на завалинки выползут, гудят в бороды… Молодежь гуляет… Ты, Иван, кажись, играл на гармони в молодцах-то?..
— Играл.
— То-то я помню, раз мы ваших лупили на гулянье — то ли в троицу, то ли в медосьи — так вроде ты бежал с гармошкой по огородам. Перед самой перед войной, помнишь?
— Не помню. Не было этого! Вашим попадало, это верно. Да что об этом языки чесать!
Иван еще больше расстроился от этих воспоминаний.
На следующий день Шалин ушел от Ивана навсегда. Ушел в сумерки на лыжах, чтобы не узнали его на ближних хуторах. Прощаясь, он с какой-то безнадежной удалью сказал:
— Ну, Иван, не поминай лихом! Теперь уж, наверно, не увидимся. Будешь дома — земным поклоном поклонись всему и всем. Скажи — жив Андрей, по свету, мол, ходит… Скажи… Коль не взлечу — к чертям полечу, а взлечу да сорвусь — тогда и вовсе конец.
— Чего хошь вы надумали, Андрей Варфоломеич? Одумайтесь, ведь уж под пятьдесят, дело ли надумали?
— О чем там еще думать, если уж жизнь проходит!
— Тогда чего же по свету маяться? Да и куда идти-то?
— В Америку махну или еще куда-нибудь, вот только деньжат раздобуду.
— В Америку? Да на кой она вам пес, Амернка-то эта?
— Надо где-то кости сложить, Иван… Ну?..
Они обнялись. Иван — сдержанно, с холодком, все еще в обиде, что Шалин ни разу не спросил про кривой рот, а тот — порывисто и откровенно, как к кресту.
— Ну, я пойду… — сказал Шалин последние слова и так растерянно огляделся вокруг, словно заблудился.
Он ушел вверх по лыжне, к Большому камню, и долго был слышен скрип снега в морозном воздухе.
«Не встретил бы кто да не признал, подлеца, — убьют, сердешного…» — помимо воли подумал Иван и, нахохлясь от холода, неохотно пошел в избу.
Никогда еще, кажется, не было Ивану так неуютно в своем жилье, все в нем казалось надоевшим, ненужным, временным. Его раздражали маленькие оконца, скрипучие половицы и даже эти, им же самим сделанные, полати. Ему вдруг стало казаться, что он обязательно разобьет голову о неровно отпиленные доски.
В избе было прохладно, но он не хотел топить. Когда же вспомнил, что если не протопить, то утром не высунуть из-под одеяла носа, сердито пошел за дровами.
Топилась печь. Он сидел на низкой скамейке напротив дверцы и смотрел на огонь. Лицу становилось жарко, но он лишь щурился и все напряженнее смотрел в хрупкую дрожь угольного жара. Смотрел и видел… свою деревню, родных. Как в первые годы на чужбине, они обступили его, укоряли, звали…
Не раз Ивану вспоминался сон про раннюю весну, но еще, кроме сна, воображение восстанавливало в памяти очень многое, что ласкало, нежило и одновременно бередило душу. Сейчас он видел деревню с ее двумя рядами домов, с прудами, кривыми ивами и березами под окошками. Он слышал звуки гармошек и вспоминал свою, с голубыми мехами… Жива ли? «Если жива, — думал он, — то, значит, и его помнят. Узнать бы…»
Он оторвал глаза от огня и вдруг впервые увидел, что боров печи, сделанный еще при прежнем хозяине, сложен криво и разделка под потолком выложена некрасиво и неправильно. «Руки бы обломать такому печнику», — вспомнил Иван изречение деда Алексея, понимавшего в печном деле. Все ему опять показалось тошно в избе, подумал, что он забыт здесь всем миром. «Вот ткнусь где-нибудь или утону, как тот, безродный, что жил тут, — и никому никакого дела ни до меня, ни до могилы», — со страхом подумал Иван и, захлопнув дверцу печи, заторопился к Эйно.
«Надо действовать! Надо действовать!» — повторял он слова Шалина.
Опять была ночь, спокойная, лунная, как вчера. Облака осторожные дышали на луну и не могли надышаться на ее чистое полное лицо. Так же бесшумно скользили по озеру тени и, взбираясь по стене леса, просеивались в него. Лес по-прежнему был полон неуловимых шорохов и потрескивал от мороза, но Иван уже ничего этого не замечал. Он торопливо надел лыжи, позвал собаку и только тогда по привычке оглянулся вокруг.
— Яма! — вдруг страшно произнес он. И, окинув взглядом нависший кругом лес, еще громче повторил. — Яма!
И заспешил наверх, словно выбирался из глубокого колодца.
4Иван успокоил кинувшуюся на него собаку, снял лыжи и вошел в дом Эйно.
В просторной, как и в большинстве финских домов, занимавшей почти половину помещения кухне он снял у порога шапку, поздоровался с хозяйкой и огляделся. Здесь ничего не изменилось: все так же возилась с тяжелыми чугунами хозяйка, в которых мылась, варилась и стыла еда животным — коровам, поросятам, овцам, курам, собаке и кошке. Все так же было здесь немного парно от этого и также пахло картошкой, свеклой и заварной мешаниной, приправленной мукой. Крестьянская, полная и напряженная жизнь текла здесь своим обычным чередом, и люди трудились изо дня в день, терпеливо и буднично, производя самое нужное для человека — пищу.